Результаты1 местоТрынкина Евгения ВладиленовнаЗакончила экономический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова в 1977 г. Кандидат экономических наук. Работала по специальности до 1992 года, затем полностью посвятила себя переводу с французского. Постигала науку перевода самостоятельно, по книгам и с помощью редакторов. В моем переводе в академической серии «Литературные памятники» вышли книги: Сулье Ф. Мемуары дьявола, Готье Т. Романическая проза. В 2-х томах, Луве де Кувре. Любовные похождения шевалье де Фобласа. Для этой же серии мною подготовлены переводы, которые находятся в стадии научной подготовки к изданию: Казот Ж. Продолжение сказок 1001 ночи, Бекфорд У. Ватек и другие истории, Готье Т. Сказки и новеллы, Казанова Джакомо. История моей жизни. Сейчас я работаю над переводом переписки госпожи де Севинье и буду занята им ближайшие три года. Кроме того, в моем переводе вышли романы Жюля Верна, Луи Буссенара, Александра Дюма, Луи Эно и другие. Больше всего горжусь романами Готье, а также «Озорными рассказами» Оноре де Бальзака (они вот-вот вышли большим тиражом в издательстве Вита-Нова). Работаю много, может быть, даже больше, чем следует, но мои интересы не ограничиваются только переводом: люблю театр и кино, оперу и балет, живопись, путешествия и, разумеется, много читаю. Еще страстно люблю свой огромный сад, точнее, парк, которому посвящаю очень много времени весной и летом и который тоже является своего рода произведением искусства. Считаю себя счастливым человеком, потому что люблю всё, что делаю.
Конкурсный перевод (Ирен Немировски)Собаки и волки (неопубликованный фрагмент)Дети прожили в православной семье, их приютившей, неделю, и все это время они были счастливы, как никогда. В этом доме, как и у себя, в нижнем городе, они пользовались полной свободой, но, если у русских свобода шла от беззаботности, то у евреев, и все это прекрасно понимали, она порождалась как раз заботами — слишком жестокими, не оставлявшими ни сил, ни времени на то, чтобы заниматься детьми, и взрослые только дожидались перемены к лучшему, чтобы тут же положить конец всякой вольнице. Здесь же у старых и малых царил дух милого попустительства; когда старшая дочь толстой генеральши, шестнадцатилетняя Вера говорила, что переночует у одноклассницы, и пропадала до утра, ее мать и не думала возражать. Точно так же ей и в голову не приходило запретить своей младшей восьмилетней Зине бегать босиком по мокрому от дождя саду или лишить себя удовольствия целый день сидеть сложа руки, а в восемь часов вечера взяться за карты и играть до самой зари, несмотря на то, что от неподвижности у нее начинались приступы тяжелейшей астмы.
Ничто так не поражало и не пленяло детей, как это спокойствие и эти долгие, ничем не заполненные часы, когда никто не говорил о деньгах (а зачем?). Все русские семьи жили на наследство или на императорские пенсии. Деньги падали с неба, за ними не надо было бегать, снашивая башмаки и сердца. Будущее никого не тревожило. Все полагались на Провидение, на императора или на наследство от богатой тетушки. В болезни и смерти уповали на Господа, и время текло с упоительной неторопливостью.
Дом был старый, полуразвалившийся, с темными углами, по которым редко прохаживались веником, и в этом он не отличался от их прежнего жилища в нижнем городе, зато здесь повсюду стояли глубокие кресла и большие диваны, а в укромных уголках лежали старые-престарые, изъеденные молью ковры, на которых можно было поваляться и подремать. Часов не наблюдали, вразнобой вставали, укладывались спать и садились за стол: в полдень одни вылезали из постелей, а другие только ложились. Стол был всегда накрыт. Когда наступало время для сладкого, внезапно появлялась Зина со своей лицейской подружкой или один из трех проживавших у генеральши двоюродных братьев-студентов, и хозяйка дома снова приказывала подать суп. За компанию с голодными школярами кто-то опять грыз гренки, кто-то просил добавки котлет с краснокочанной капустой или бланманже. Детей заставляли пить молоко большими кружками, пичкали сахаром, сырыми яйцами и вливали в них по ложке рыбьего жира — для аппетита. Ужинали очень поздно. В два часа пополуночи сонная служанка одно за другим подавала блюда с горячей, ароматной, приятной на глаз и на вкус едой, и на рассвете, когда за окнами уже светлело, кое-кто еще сидел за столом.
Лиля, Бен и Ада прожили там всего неделю, но ничуть не сомневались, что их охотно оставили бы и на полгода, и на год. К ним относились так, как принято в хорошем русском обществе, когда волей обстоятельств русские соприкасаются с евреями: «Все жиды подлецы, но кто из нас, смертных, не без греха. У каждого свои недостатки, к тому же Соломон Вроныч, мой врач, и Аркадий Израилич, мой поверенный, на евреев ни капли не похожи».
Лиля, Ада и Бен не то что не ощущали враждебности окружающих, но никогда прежде не видали такой всеобъемлющей благожелательности. Благожелательность, да, именно она была отличительной чертой этих провинциальных русских, живших в мире с Богом и людьми. Достаток, жизнь на широкую ногу, многочисленная и плохо оплачиваемая челядь, любовь к беспорядку и почтительное к нему отношение, ни намека на дисциплину, ни малейших требований ни к себе, ни к другим — всё это чудесным образом упрощало жизнь.
Ада и Лиля делили комнату с дочерями хозяйки. Пока толстушка Зина крепко спала, Ада в темноте подслушивала секреты, которыми делились между собою старшие девочки, и ей открывалось многое, о чем она прежде не догадывалась, а в ее воображении рисовались опасные, полные соблазна картины.
Наслушавшись откровений Зины* (или Лены), Ада с особым интересом наблюдала за сценой, которая повторилась за эту неделю не один раз. Вечером, когда генеральша играла в карты, появлялась ее старшая дочь, высокая, белокурая девица с беспокойными бесцветными глазками. В руке — чемоданчик с нужными для ночевки вещами. — Мама, я переночую у подружки. — Хорошо, деточка. И никогда никаких вопросов. Лена** целовала увядшие щеки генеральши. Нежная пухлая ручка, мягкая той мягкостью, что свойственна рукам никогда не касавшимся ни тряпки, ни кастрюли, ни иголки, приподнималась и крестила склоненную голову девушки… — Бог с тобою, доченька.
Аде было невдомек, потворствует мать дочери или просто глупа. Она ведь видела, что, пока Лиля подрастала и ее развитием еще можно было руководить, тетя Раиса глаз с дочери не спускала. Здесь, само собой, всё по-другому, лишь мирная снисходительность. «Молодость… все через это проходят… Бог ей поможет. Против Его воли не пойдешь. Пожелает, так убережет свое дитя, а захочет — отдаст в лапы черту, и ничего не поделаешь», — так, скорее всего, рассуждала генеральша.
Покинув этот дом и особенно сад — просторный, буйный, с белыми деревьями, с мягкой и пушистой от февральского снега землей, Ада впервые оглянулась на свою жизнь и поняла, что несчастна.
Но именно в тот год в жизни семьи должны были произойти важные для Ады перемены. Сначала умер дедушка. После ночного погрома он словно отупел. Он с трудом передвигал ноги, отказывался от пищи и вскоре угас, и с его смертью отпала главная причина, принуждавшая их жить в нижнем городе. Потом у отца дела резко пошли в гору: у евреев всё так делалось — скачками да прыжками. Счастье и горе, богатство и бедность обрушивались на них, точно гром небесный на бессловесную скотину. И оттого рождались в их душах и вечное беспокойство, и неизъяснимая надежда.
* Здесь, судя по всему, описка автора, поскольку Зина спала, а не болтала. Вероятно, тут должно было быть имя одной из старших девочек, Веры или Лили. — Примеч. переводчика. ** Возможно, здесь также имелась в виду Вера, о которой шла речь в первом абзаце.ПОСЛЕСЛОВИЕЕвгения Трынкина Перевод конкурсного задания с учетом замечаний и соображений членов жюри и участников конкурсаДети прожили в православной семье, их приютившей, неделю, и все это время они были счастливы, как никогда. В этом доме, как и у себя, в нижней части города*, они пользовались полной свободой, но, если у русских свобода шла от беззаботности, то у евреев, и все это прекрасно понимали, она порождалась как раз заботами — слишком жестокими, не оставлявшими ни сил, ни времени на то, чтобы заниматься детьми, и взрослые только дожидались перемены к лучшему, чтобы тут же положить конец всякой вольнице. Здесь же у старых и малых царил дух милого попустительства; когда старшая дочь толстой генеральши, шестнадцатилетняя Вера говорила, что переночует у однокашницы, и пропадала до утра, ее мать и не думала возражать. Точно так же ей и в голову не приходило запретить своей младшей восьмилетней Зине бегать босиком по мокрому от дождя саду или лишить себя удовольствия целый день сидеть сложа руки, а в восемь часов вечера взяться за карты и играть до самой зари, несмотря на то, что от неподвижности у нее начинались приступы тяжелейшей астмы.
Ничто так не поражало и не пленяло детей, как это спокойствие, эти долгие, ничем не заполненные часы, когда никто не вспоминал о деньгах (да и зачем?). Все русские семьи жили на наследство или на пожалованные царем пенсии. Деньги появлялись сами собой, за ними не надо было бегать, снашивая башмаки и сердца. Будущее никого не тревожило. Все полагались на Провидение, на царя или на наследство от богатой тетушки. В болезни и смерти уповали на Господа, и время текло с чудесной неторопливостью.
Дом был старый, запущенный, с темными углами, по которым редко прохаживались веником, и в этом он не отличался от прежнего жилища детей, зато здесь повсюду стояли глубокие кресла и большие диваны, а в укромных уголках лежали старые-престарые, изъеденные молью ковры, на которых можно было поваляться и подремать. Часов не наблюдали, вразнобой вставали, укладывались спать и садились за стол: в полдень одни вылезали из постелей, а другие только ложились. Стол был всегда накрыт. Когда наступало время для сладкого, внезапно появлялась Зина со своей подружкой-однокашницей* или один из трех проживавших у генеральши двоюродных братьев-студентов, и хозяйка дома снова приказывала подать суп. За компанию с голодными школярами кто-то опять грыз гренки, кто-то просил добавки котлет с тушеной капустой или сладкое заливное. Детей заставляли пить молоко большими кружками, пичкали сахаром, сырыми яйцами** и вливали в них по ложке рыбьего жира — для аппетита. Ужинали очень поздно. В два часа пополуночи сонная служанка одно за другим подавала блюда с горячей, ароматной, приятной на глаз и на вкус едой***, и на заре, когда за окнами уже светало, кое-кто еще сидел за столом.
Лиля, Бен и Ада прожили там всего неделю, но ничуть не сомневались, что их охотно оставили бы и на полгода, и на год. К ним относились так, как было принято в хорошем русском обществе, когда судьба сводила русских с евреями: «Все жиды подлецы, но никто из нас, смертных, не без греха. У каждого свои недостатки, к тому же Соломон Вроныч, мой врач, и Аркадий Израилич, мой поверенный, на евреев ни капли не похожи».
Лиля, Ада и Бен не то что не ощущали враждебности окружающих, но никогда прежде не видали такой всеобъемлющей благожелательности. Благожелательность, да, именно она была отличительной чертой этих провинциальных русских, живших в мире с Богом и людьми. Достаток, жизнь на широкую ногу, многочисленная и плохо оплачиваемая челядь, любовь к беспорядку и почтительное к нему отношение, ни намека на дисциплину, ни малейших требований ни к себе, ни к другим — всё это чудесным образом упрощало жизнь.
Ада и Лиля жили в одной комнате с дочерями хозяйки. Пока толстушка Зина крепко спала, Ада в темноте подслушивала секреты, которыми делились между собою старшие девочки, и ей открывалось многое, о чем она прежде не догадывалась, а в ее воображении рисовались опасные, полные соблазна картины.
Наслушавшись рассказов Зины* (или Лены), Ада с особым интересом наблюдала за сценой, которая повторилась за эту неделю не один раз. Вечером, когда генеральша играла в карты, появлялась ее старшая дочь, высокая, белокурая девица с дерзкими бесцветными глазками. В руке — чемоданчик с нужными для ночевки вещами. — Мама, я переночую у подружки. — Хорошо, деточка. И никогда никаких вопросов. Лена** целовала увядшие щеки генеральши. Та приподнимала свою мягкую пухлую ручку, нежную, как все руки, никогда не прикасавшиеся ни к тряпке, ни к кастрюле, ни к иголке, и крестила склоненную голову девушки… — Бог с тобою, доченька.
Аде было невдомек, потворствует мать дочери или просто глупа. Она ведь видела, что, когда Лиля подросла, тетка Раиса стала следить за каждым ее шагом, потому что возлагала на нее большие надежды. Здесь, само собой, всё по-другому, лишь мирная снисходительность. «Молодость… все через это проходят… Бог ей поможет. Против Его воли не пойдешь. Пожелает, так убережет свое дитя, а захочет — отдаст в лапы черту, и ничего уж не поделаешь», — так, скорее всего, рассуждала генеральша.
Покинув этот дом и особенно сад — просторный, буйный, с белыми деревьями, с мягкой и пушистой от февральского снега землей, Ада впервые оглянулась на свою жизнь и поняла, что несчастна.
Но именно в тот год в жизни семьи должны были произойти значительные перемены. Сначала умер дедушка. После ночного погрома он полностью ушел в себя. Он с трудом передвигал ноги, отказывался от пищи и вскоре угас, и с его смертью отпала главная причина, принуждавшая их жить в нижнем городе. Потом у отца дела резко пошли в гору: у евреев всё так делалось — скачками да зигзагами. Счастье и горе, богатство и бедность обрушивались на них, точно гром небесный на бессловесную скотину. И оттого рождались в их душах и вечное беспокойство, и неизъяснимая надежда.
* Нижняя часть города. — Члены жюри считают, что это выражение надо перевести, как Подол. Я не считаю это возможным, поскольку описанные события происходит все же не в Киеве, а в «одном украинском городе». Автор сознательно не указал точного названия города, о котором она рассказывает, намек на Киев был бы лишним. * Подружкой-однокашницей. — Здесь, чтобы избежать слова лицей, можно его совсем убрать. Переводить лицей – как гимназия, не хочется, переводчик не должен выступать судьей и суровым редактором, можно оставить слово «лицей» и дать примечание и разъяснить, что в царской России для девочек лицеев не было. ** Сырыми яйцами. — Детям, больным и ослабленным действительно давали сырые яйца. В России любили подавать их в виде гоголь-моголя, и это тоже возможный вариант перевода. *** Приятной на глаз и на вкус едой. — Слово “palais” здесь переводится не как дворец, а как нёбо. * Здесь, судя по всему, описка автора, поскольку Зина спала, а не болтала. Вереятно, тут должно было быть имя одной из старших девочек, Веры или Лили. ** Вероятно, здесь также имелась в виду Вера, о которой шла речь в первом абзаце.2 местоБерезина Елена НиколаевнаЯ переводчик художественной литературы (в основном, французской). Среди моих работ переводы Т. Готье, П. Валери, Л. Арагона, Э. Ионеско, Ж. Кокто, А. де Монтерлана, С. де Бовуар, Д. Апдайка, Э.-Э. Шмитта. Мне доводилось переводить эссеистику и заниматься литературным редактированием. Мне интересна детская литература, детская книга, книга как арт-объект. Я состою в Союзе писателей Санкт-Петербурга.
Конкурсный переводНеделя, прожитая в приютившей их православной семье, стала для детей удивительно счастливой. Свобода была полной, как и при жизни в нижнем городе; но если в еврейском доме она явно порождалась суровостью будней, не оставлявшей времени для иных забот, и ожидалось, что время или случай изменят это положение, то у русских царила именно беззаботность. Милой распущенности здесь были подвластны и старые, и малые: матери, дородной генеральше, и в голову не приходило ни запрещать старшей дочери, шестнадцатилетней Вере, пропадать до утра под предлогом, что она ночует у одноклассницы, ни бранить младшую, восьмилетнюю Зину, за беготню босиком по мокрому от дождя саду – да и сама генеральша была не прочь прикорнуть на полдня, что заканчивалось мучительными приступами астмы, а то просиживала с картами с восьми часов вечера до рассвета.
Ничто так не удивляло и не восхищало детей, как этот покой, эта нерушимая безмятежность: здесь никогда не заводили разговоров о деньгах (а зачем?). Все русские семьи жили наследством или императорской пенсией. Они мирно дремали, а достаток прибывал сам собой, и не было нужды суетиться в погоне за ним, сбивая каблуки и надсаживая сердце. Никто не тревожился о будущем: полагались на заботу Провидения или государя, на кончину одной из богатых тетушек. Вверяй себя Господу в болезни и смерти, и часы потекут с дивной неспешностью.
Дом был старым и запущенным, темные углы выметались редко, и этим он не отличался от квартиры в нижнем городе; но тут повсюду были расставлены глубокие кресла и широкие диваны, по углам были раскиданы старые траченные молью ковры, на которых можно было и поваляться, и вздремнуть. Ложились, просыпались и садились за стол кому когда заблагорассудится: в полдень одни пробуждались, другие отходили ко сну; стол был накрыт всегда. Когда принимались за сладкое, вдруг являлась Зина с лицейской подругой или какой-то из трех кузин-студенток, живших у генеральши, и хозяйка дома опять распоряжалась, чтобы подали суп. За компанию с ними домашние снова принимались жевать бутерброд, отбивную, салат из красной капусты или заливное. Детей пичкали сластями, молоком, сырыми яйцами и рыбьим жиром – для лучшего аппетита. Ужинали за полночь. Часа в два ночи заспанная кухарка вносила все новые и новые дымящиеся ароматные блюда, приятные на глаз и на вкус; за окном уже светало и занималась заря, а ужин все не кончался.
Лиля, Веня и Ада прожили в русском доме неделю, но прекрасно понимали, что их легко оставили бы на полгода или на год. Относились к ним как принято у благовоспитанных русских, которых обстоятельства вынуждают иметь дело с евреями: «Жиды-то, конечно, негодники, ну да и мы не без греха[1]. Всяк свою слабость имеет, а ведь ни врач мой, Саломон Вронович, ни управляющий Аркадий Израилич совсем на евреев не похожи».
Ни малейшей враждебности в новой обстановке Лиля, Ада и Веня не ощущали; более того, никогда прежде не видали они такого всеобщего добродушия. Добродушие было поистине отличительной чертой провинциальных русских, которые ладили и с Богом, и с людьми. Жили они на широкую ногу и денег не считали, а бесчисленная прислуга работала за гроши; жили беспечно, безалаберно и привольно, ничего не требуя ни от себя, ни от других, и жизнь становилась на диво простой.
Аду и Лилю поселили в комнату к девочкам. Толстушка Зина спала, но Ада вслушивалась в признания, которыми в сумерках обменивались старшие девочки; выяснялось многое, о чем она до сих пор не подозревала, и в воображении ей являлись пленительные и страшные картины.
Наслушавшись рассказов девочек, Ада пристально наблюдала сцену, повторявшуюся едва ли не каждый вечер. Генеральша играла в карты. Входила ее старшая дочка. Это была крупная блондинка со светлыми манящими глазами. Она держала чемоданчик с вещами, которые были нужны ей на ночь. – Мама, я заночую у подруги. – Хорошо, дитя мое. И никогда никаких вопросов. Вера[2] целовала генеральшу в увядшую щеку. Маленькая ручка генеральши, пухлая и нежная – той особой нежности, какая присуща рукам, не знавшим тряпок, кастрюль и швейных игл, – взмывала вверх и осеняла крестом склоненную головку девушки… Бог с тобой, дитя мое.
Ада недоумевала, смотрит ли мать на эти похождения сквозь пальцы или вовсе ни о чем не догадывается. Ведь тетка Раиса бдительно следила за Лилей, когда та повзрослела: ее поиски[3] можно было направлять. У русских, конечно, все совсем иначе, это невозмутимое потворство… «Эх, молодо-зелено… все мы через это прошли… Бог ей помощь. Ну да на все божья воля! Если Богу угодно, он печется о чаде своем, если же попустит ему попасть в сети дьявола, что я могу поделать?» – так, должно быть, думала генеральша.
Но лишь покинув этот дом – и особенно большой заглохший сад с белыми деревьями, укутанный влажным февральским снегом, – Ада впервые задумалась о своей жизни и почувствовала себя несчастной.
Впрочем, важные для нее перемены должны были произойти в этом году в жизни ее семьи. Прежде всего, умер дедушка. После ночи погрома он впал в какое-то отупение. Он еле передвигался и отказывался от пищи. Вскоре он угас, и с его смертью исчезла главная причина, вынуждавшая семью оставаться в нижнем городе. За год положение отца нежданно улучшилось: на евреев все всегда валилось как снег на голову. Счастье и несчастье, богатство и нищета обрушивались на них как громы небесные на скотину. Это будило в них разом и вечную тревогу, и неизъяснимую надежду.
[1] В оригинале «pêcheurs», но, вероятно, предполагалось «pécheurs». [2] В оригинале «Лена», но в начале отрывка старшей дочерью генеральши была названа Вера. [3] В оригинале «exploitation», что в этом контексте и стилистике плохо поддается интерпретации. Скорее всего, это описка. Здесь могло стоять графически близкое «exploration».3 местоПятницына Татьяна ВалериевнаЗакончила биологический факультет Саратовского государственного университета им. Н.Г. Чернышевского. С 2003 г. сотрудник лаборатории геоинформатики и тематического картографирования географического факультета СГУ. Профессиональная деятельность с иностранными языками не связана. Увлечения: французский язык и перевод с французского, отечественная история позднего средневековья. Опыт перевода: История частной жизни: под общей ред. Ф. Арьеса и Ж. Дюби. Т. 1: От Римской империи до начала второго тысячелетия; под ред. П. Вейна (предисловие, введение, гл. 1 и 2) под ред. В. Михайлина. — М.: Новое литературное обозрение, 2014.
Конкурсный переводТа неделя, что дети прожили в приютившей их православной семье, стала для них по-настоящему счастливой. Свобода здесь была абсолютной. Их и дома не слишком баловали вниманием: в Нижнем городе, в еврейской семье, в атмосфере жестокой борьбы за выживание и напряженного ожидания перемен к лучшему, они часто бывали предоставлены сами себе. Только у русских все было иначе. Здешняя свобода основана была на полной и совершенно очаровательной беззаботности, царившей в этом доме повсюду и свойственной всем его обитателям без исключения, и молодым и старым; матери, толстой генеральше, и в голову не пришло бы удерживать свою старшую дочь, Веру, шестнадцати лет от роду, когда та исчезала из дома на всю ночь под предлогом того, что ночует у одноклассницы, или лишить младшую дочь, восьмилетнюю Зину, удовольствия побегать в саду после дождя, босиком по мокрой траве; да и сама она никогда и ни в чем себе не отказывала и вполне могла, к примеру, прилечь днем на пару часов, если была утомлена мучительным приступом астмы или игрой в карты, которая, начавшись в восемь вечера накануне, едва заканчивалась к рассвету.
Для детей не было ничего более притягательного, чем совершенно непривычная для них атмосфера безмятежности и покоя в этом доме, где никто не говорил о деньгах (а зачем?). Все русские семьи жили с доходов от наследства или на императорские пенсии. Никому не нужно было с утра до ночи носиться по городу и трепать себе нервы в поисках заработка – богатство само плыло им в руки. Никто не тревожился о будущем. Здесь принято было во всем полагаться на судьбу, на заботу императора или на внезапную кончину одной из богатых тетушек. В болезни и в смерти здесь вверяли себя воле Господней, и время текло с чудесной неторопливостью.
Дом был старый, обветшалый и плохо прибранный, с такими же темными пыльными углами, как их квартира в Нижнем городе, зато комнаты были заставлены глубокими креслами и большими диванами, куда можно забраться с ногами, а при желании, и вздремнуть, а полы застланы потёртыми, побитыми молью коврами, на которых можно валяться, сколько душе угодно. Жизнь домочадцев не подчинялась никаким правилам, какого-либо определенного времени для подъема, обеда или сна попросту не существовало: когда в полдень одни только вставали с постели, другие как раз ложились спать. Со стола не убирали никогда. Во время десерта могла вдруг появиться Зина со школьной подружкой или один из троих кузенов-студентов, живших у генеральши, и хозяйка дома велела еще раз подавать суп. Чтобы составить компанию вновь прибывшим, все снова начинали жевать бутерброды, потом соглашались на кусочек отбивной, ложечку красной капусты… и возвращались к бланманже. Детей пичкали сладким, молоком и свежими яйцами, ложками вливали в них рыбий жир – для аппетита. Ужинали за полночь. В два часа ночи заспанная прислуга подавала все новые и новые блюда, горячие, ароматные, замечательные на вид и на вкус, и все снова принимались за еду, пока за окнами не начинал брезжить рассвет.
Лиля, Бен и Ада провели в этом доме восемь дней, но были уверены, что если бы захотели, могли бы остаться здесь и на десять месяцев, и на год - их бы охотно приняли. К ним относились здесь так, как это было заведено в приличном обществе, среди русских, которых судьба свела с евреями: "Конечно, евреи – мерзавцы, но, в конце концов, кто из нас без греха. У каждого - свои недостатки. Вот, мой доктор, Саломон Вронович, или Аркадий Израелич, мой поверенный, вовсе не похожи на евреев".
Лиля, Ада и Бен не только не чувствовали по отношению к себе никакой неприязни, напротив, здесь их окружала такая всеобщая доброжелательность, какой они никогда прежде не видели. Доброжелательность и в самом деле была отличительной чертой русских провинциалов. Они жили в мире с Богом и людьми. Достаток и комфорт, многочисленная скверно оплачиваемая прислуга, благодушная терпимость к беспорядку, приправленному разве что самой малой толикой дисциплины, отсутствие какого бы то ни было принуждения по отношению к себе и к другим – все это удивительно облегчало жизнь.
Ада и Лиля жили в комнате вместе с остальными девочками. Толстушка Зина спала, а Ада слушала, как в темноте секретничают две другие девочки. Они разговаривали о вещах, о которых она никогда прежде не думала, и в ее воображении рисовались картины опасные, но, вместе с тем, волнующие и соблазнительные.
Наслушавшись ночных рассказов Зины (или Лены), Ада с неизменным интересом наблюдала одну и ту же сцену, повторявшуюся, по меньшей мере, несколько раз в неделю. Вечер. Генеральша играет в карты, когда появляется ее старшая дочь, высокая светловолосая девица с беспокойными бесцветными глазами. В руках у нее небольшой чемоданчик со всякими необходимыми мелочами.
- Мама, я ночую у подружки.
- Хорошо, детка. И никаких вопросов. Один лишь легкий поцелуй в дряблую материнскую щеку. Маленькая пухлая рука генеральши, отличавшаяся той мягкостью, какая может быть только у рук, никогда не прикасавшихся к половой тряпке, кастрюле или швейной иголке, коротко очерчивает крест над склоненной головой девушки… Храни тебя Господь, дитя мое.
Аду интересовало, действительно ли мать настолько добра и уступчива, или же просто-напросто глупа. Её собственная тётка Раиса бдительно следила за Лилей, с пристрастием наблюдая за её взрослением, с тех самых пор как та только начала подрастать. Здесь же – ничего подобного. Благодушие и безмятежность. "Молодость…. Все были молодыми, и все это пережили… С божьей помощью. Всё в руках Господа. Если будет на то Его воля – Он присмотрит за своим чадом, если же позволит ему попасть в сети к дьяволу, разве смогу я этому помешать?", именно так, вероятнее всего, и рассуждала генеральша.
И вот, покинув этот дом и так полюбившийся ей сад, огромный и дикий, с мягкой землей, припорошенной февральским снежком, с покрытыми инеем деревьями, Ада впервые всерьез задумалась о своей жизни, и почувствовала себя несчастной.
Впрочем, уже в этом году и саму Аду, и всю ее семью ожидали внезапные и весьма значительные перемены. Начать с того, что умер дедушка. Он так и не оправился после ночного погрома, практически потерял рассудок, с трудом передвигался и ничего не ел. Он быстро угасал и вскоре умер, и теперь уже ничего больше не удерживало их в Нижнем городе. Дела отца в этом году неожиданно пошли в гору: у евреев все и всегда происходило как-то вдруг. Счастье и горе, богатство и нищета сваливались на них как снег на голову, и это обстоятельство было причиной их извечной тревоги, и в то же время постоянным источником необъяснимой надежды.
Неопубликованный отрывок романа СОБАКИ И ВОЛКИ С согласия правонаследников: Николя Допле и ИМЕК (Института документов современного издания), а также Оливье Филлиппонна, законного правообладателя.4 местоСолодкова Инна ВалентиновнаЯ родилась в Москве в 1983 году, в 2000 году закончила московскую среднюю школу № 1275 с углубленным изучением французского языка, затем факультет журналистики Московского Государственного университета им. М.В. Ломоносова. В этом году получаю диплом Литературного института им. А.М. Горького по специальности «Художественный перевод». Работаю с 2002 года в качестве журналиста, специалиста по связям с общественностью и медиа, продюсера проектов в области театра, кино и телевидения. Постоянно работаю на международных проектах в этих сферах, благодаря знанию французского языка многие из них связаны с Францией. Параллельно делаю устные и письменные переводы, преимущественно гуманитарной тематики. Опубликованные «книжные» переводы: «Поэт в Москве» (книга эссе, автор Бруно Нивер, издательство «Зебра Е», 2013 г.) и «Молекулярная кулинария» (научно-популярная книга, автор Рафаэль Омонт, издательство «Центрполиграф», 2015 г.).
Конкурсный переводНа целую неделю детей взяла к себе русская семья, и это было счастливое время. Здесь они чувствовали себя абсолютно свободно, как дома в нижнем городе, с той лишь разницей, что у русских свободу рождала простая беспечность, а в еврейском доме по всему было видно, что это желание отрешиться от тяжких забот, ведь все равно не сегодня завтра в дверь постучится беда и жизнь изменится. В русском доме кругом царил восхитительный беспорядок, ему подчинялись и взрослые, и дети. Толстая генеральша-мать даже и не думала удерживать своих детей, ни старшую дочь Веру, шестнадцатилетнюю девицу, которая то и дело уходила из дому на ночь, якобы к школьной подруге, ни младшую, восьмилетнюю Зину, которой разрешалось сколько угодно бегать босиком по саду после дождя. Себе же самой генеральша позволяла подолгу отдыхать, особенно после изнурительных приступов астмы или затянувшихся партий в карты, которые начинались около восьми вечера, а кончались под утро.
Ни с чем не сравнимы и так пленительны были для детей часы тишины и отдыха – они длились бесконечно, и в это время никто не говорил о деньгах. Да и к чему? Русские дворянские семьи жили обыкновенно на наследство или за счет государственных пенсий. Состояние скапливалось, пока они спали, им не стоило утруждать себя, снашивать башмаки и зарабатывать на жизнь, душа их об этом не болела. Будущее никого не беспокоило. Все надеялись на Судьбу, покровительство Императора или кончину тетушки с наследством. В спасении от болезней и смерти полагались на Господа Бога, и время текло с упоительной неспешностью.
Дом был старый, полуразвалившийся, с невыметенными темными углами – точно как в квартире в нижнем городе, но со множеством глубоких кресел и больших диванов, а по углам были свалены ветхие ковры, изъеденные молью, на которых можно было валяться и дремать. В этом доме никто не вставал, не ложился и не ел по часам: к полудню одни только вылезали из постели, другие ложились. Стол всегда был накрыт. Бывало уже приступали к десерту, как прибегала Зина с подружкой или один из трех кузенов-студентов, живших у генеральши, и хозяйка дома приказывала снова ставить похлебку. За компанию с вновь пришедшими все, кто сидел за столом, принимались покусывать то кусочек хлеба, то ребрышко, то красную капустку, а то и бланманже. Детей закармливали сладким, молоком и свежими яицами, а для аппетита ложками давали рыбий жир. Ужинали совсем поздно. В два часа ночи сонная прислуга все подносила и подносила новые блюда, горячие, ароматные, они так вкусно выглядели, что устоять было невозможно – и трапеза длилась бесконечно, меж тем за окнами светлело и занималась заря.
Лиля, Беня и Ада пробыли здесь неделю и знали наверняка, что их могли бы оставить и на полгода, и на весь год. С ними вели себя так, как обычно ведут себя люди из благородных русских семей, когда жизнь сводит их с евреями: «Жиды, конечно, дрянной народ, но ведь все мы грешники. У всех свои недостатки, а вот доктор мой, Соломон Вронович, да и приказчик Аркадий Израилевич, те вообще на евреев не похожи».
Никто из детей, ни Лиля, ни Беня, ни Ада, не ощущали себя среди врагов, напротив, они никогда не находились в кругу более благожелательном, чем теперь. Благожелательность – вот что по-настоящему отличало этих русских из провинции. Они были в ладу и с Богом, и с окружающими людьми. Жили обеспечено, на широкую ногу, в окружении множества дешевой прислуги, в обожании и соблюдении беспорядка, ни капли дисциплины, никакой требовательности ни к себе, ни к другим – все это чудесным образом облегчало им жизнь.
Ада и Лиля поселились в комнате девочек. Пока пухленькая Зина спала, Ада в темноте подслушивала тайные разговоры старших. Все то, о чем ей раньше и в голову не приходило подумать, теперь возбуждало в воображении картины одновременно жуткие и манящие.
Наслушавшись историй от Зины (или Лены[
]), Ада внимательно следила за тем, что происходило вечерами и повторялось на неделе не один раз. Генеральша играла в карты. Являлась старшая дочь. Это была высокая девушка с русыми волосами и волнующими светлыми глазами. В руке она держала небольшой саквояж с вещами на ночь. – Мама, я иду ночевать к подруге. – Хорошо, деточка. Ни единого вопроса не возникало. Лена[] целовала рыхлую генеральшину щеку. Генеральша поднимала свою маленькую пухлую ручку, нежную, как только бывают нежны руки, никогда не касавшиеся кухонной тряпки, сковороды или иголки, девица склоняла голову и давала себя перекрестить: «Храни тебя Господь, деточка...»
Ада не понимала, была ли мать столь невзыскательна или просто-напросто глупа. Когда сестра Лиля начала взрослеть и поведением ее нужно было управлять, за дело взялась тетя Раиса. А в этой семье ничего подобного, естественно, не было, лишь мягкое снисхождение. «Молодость... Все мы через это прошли... Да поможет ей Бог! Ведь против его воли не пойдешь. Захочет – убережет свое дитя, а захочет – оставит, и попадет она в бесовские сети, но что ж я тут поделаю... », – вероятно думала про себя генеральша.
Покинув этот дом и полюбившейся ей сад, необъятный, дикий, с белыми деревьями и мягкой землей, которую, словно пухом, покрыл февральский снег, Ада впервые задумалась о судьбе и почувствовала себя несчастной.
Большие перемены в ее жизни выпали на непростой для всей семьи год. Началось с того, что умер дедушка. После ночного погрома на него будто ступор нашел. Он стал еле-еле ходить и отказывался есть. Вскоре жизнь его угасла совсем, и уже ничего не мешало семье уехать из нижнего города. Зато за год дела отца стремительно пошли в гору – у евреев все так, скачками да зигзагами. Счастье и горе, достаток и нужда обрушивались на них как гром среди ясного неба. Это и заставляло их чувствовать в себе одновременно вечную тревогу и необъяснимую надежду.